31 декабря 1938. Суббота
За несколько часов до «Нового года».
Итоги?
Довольно плачевные в общем. Игорь стал мне ближе и нужнее. Зато совсем потерян Юрий. Я с трудом могу представить себе такой момент, когда я смогу обратиться к нему за помощью. Разве уж самого последнего отчаяния. А уж он ко мне никогда не обратится.
Как-то совсем случайно искала лист бумаги, чтобы написать Лиле письмо; рылась в листах, из которых все были исписаны его стихами, и вдруг нашла две страницы, на которых были не стихи. Несколько слов бросились мне в глаза — и ударили. Я не могла удержаться, чтобы не прочесть все. Какой период? — наверное, после 36-го года. Пишет он обо мне, о себе и о Борисе. Себя он считает глубоко несчастным «с первой брачной ночи»… Но ведь это ложь! И какую «брачную ночь» он считает за «первую»? Едва ли он сознательно врал, когда писал. Значит, он сам в это верит. Обо мне он пишет все, что и нужно было ждать, но вот «брачной ночи» — я от него никак не ждала. Да и вообще все, что там было написано. Как страшно заглянуть в чужую душу и узнать чужую правду. Конечно, всякий дневник — настроение минуты… Ясно, что Юрий меня не любит, — когда он пишет такие вещи, он меня не любит. И я теперь уже никогда не смогу отделаться от впечатления, которое оставили на мне эти два листа, вырванные из тетради. Никогда, даже в минуты самой большой нежности (хотя, едва ли возможны такие минуты).
Юрий вообще уходит от меня. А я из какой-то глупой гордости не делаю попыток его удержать.
Игорь порадовал: из 30-го ученика стал 6-м. Никто не верит, да и он сам чувствует себя смущенным. На радостях выбил в спальне окно. В самые холода. Подарила ему часы за 130 фр<анков> — очень счастлив. Особенно, когда узнал цену. Страшный материалист.
Холода стоят ужасные, — 10 Больше недели лежит снег и на стенах узоры. Я сидела около печки в двух пуловерах и велосипедной куртке, голову повязывала платком и не могла согреться. О кухне страшно было подумать. Вдобавок газ горел еле-еле, потом — не то замерзла, не то лопнула где-то водосточная труба — нельзя было лить воду в раковину, потом и воду закрыли. Так было все праздники.
Видела во сне Бориса — в военной офицерской форме, у нас.
— Это что же за маскарад? — спрашиваю.
— У нас война.
Вот и все. А итоги — черт с ними!
Пожелание на Новый год? — денег!
1 января 1939. Воскресенье
В общем, довольно печально и гнусно. Было много водки и много вина. Одну бутылку удалось спрятать. Но и то перепились. У Владимира Степановича язык совсем заплетался. Я внешне была, конечно, лучше, но самочувствие поганое, жарко еще было, душно, накурено. Курить я уже не могла. В 1 1/2 Примаки ушли, а я стала нить холодную воду с лимоном, стакан за стаканом, и так всю ночь. Очень помогло. Спала я прекрасно — встала со свежей головой. Юрий ночью ушел к Федотовым. Предварительно успела с ним разругаться. Но только — как и из-за чего? Кажется, он ругался, что я с ним не пошла. Помню только, что я ему говорила:
— Да уходи ты скорее и ради Бога не возвращайся!
— Конечно, не вернусь, а с первым метро поеду на работу. А когда приеду, лягу спать.
— Уж ты бы и спать шел к Федотовым…
И т. д.
28 января 1939. Суббота
Юрий прочитал это имя (Б.Г.Унбегаун. — И.Н.) и замрачнел[474]. Потом, видно, стыдно стало, стал вдруг таким нежным и необычайно внимательным.
Это Игорю вместо bon point[475] за хорошо выученный урок по музыке[476].
Вообще (только бы не сглазить), с ним происходит какой-то перелом. И учиться стал хорошо. Прошлый месяц был 6-м, а этот 2-м! И баллы хорошие. Только домашние уроки (lecons[477] et devoirs) слабо — 4 и 5. Зато диктовка — 8, а по calcul[478] только у него и у Darlot — 8, и у него одного из всего класса две 10 — conduite[479] et recitation. Это дает ему кураж!
6 февраля 1939. Понедельник
В субботу Юрий вернулся с работы в 4 часа утра. Я, хоть и очень спокойная, но считаю, что у меня были основания беспокоиться: не всегда же его велосипедные и рабочие accident[480] будут кончаться так благополучно, как до сих пор. А главное, хоть бы что.
— Ну, что ж такого?! Не в первый же раз!
— Нет, — говорю, — такой сволочью ты был в первый раз.
— Не понимаю, чего ты злишься. Ну, задержался. Вылез на Монпарнассе, ну встретил…
Когда родился Игорь, когда у нас были очень натянутые отношения, когда Юрий ни один вечер не сидел дома, он все-таки после ссоры, уходя на работу, говорил или оставлял записку, что, м<ожет> б<ыть>, пройдет прямо в РДО. А теперь уже этого, очевидно, не надо. Ведь я же никогда не спрашиваю его, куда он идет, зачем, когда вернется и т. д. Ведь, кажется, я его свободы ни в чем не стесняю. Очевидно, он решает, что судьба — жизнь — ни в какой мере меня интересовать не может. Еще и удивляется.
— Ну, и что же такого?
23 февраля 1939. Четверг
— Хочешь, пойдем в Медон?
— Хочу.
Достаточно Юрию только позвать меня, как я готова бежать за ним последней собачонкой. Достаточно одного ласкового слова, одного ласкового движения — и я сразу оттаиваю. И ведь знаю, что когда останусь одна — будет очень обидно и жалко себя.
Страшнее всякой цензуры — цензура домашняя. А я никогда не закончу стихотворение:
… О том, кого я не забыла,О том, кто меня не любил.
28 марта 1939. Вторник
То, что происходит сейчас, — хуже Мюнхена. Франция идет на самоубийство. Войны не будет, а отдадут завтра Джибути, послезавтра — Тунис, а через неделю Корсику и Савойю[481]. Конечно, Франция — это не только Даладье и Бонне, есть и Керелис, но боюсь, что народ в массе из страха войны предпочтет рабство свободе и независимости.
Положение становится интересным и очень критическим. Впервые Италия выступает как активный партнер «оси». И имеет против себя государство, которое еще недавно именовалось «Великой Державой». Теперь настала очередь Франции. Уж не какая-то там Чехословакия или Румыния, а Франция. И Франция — агрессирует.
Мамочка говорит:
— Ну и пусть, мещанская страна, так ей и надо!
Странно, и почти те же слова сказал и Юрий. А у меня — не то. Когда человек уважаем и любим, во всяком случае — относится хорошо и вдруг делает подлость — становится почти физически больно. У меня вот такое же чувство сейчас к Франции. Франция — страна, где я живу, и единственная страна, где я могу жить, я ее люблю; я лично обязана ей очень многим — напр<имер>, 12-ти годам жизни, я уже с ней связана органически, не по крови и не по паспорту, а как-то всей своей жизнью. У меня нет родины, с Россией меня уже ничего не связывает. И я люблю Францию. Хорошо Гальскому[482], Эйснеру, даже Юрию: они думают о России. Я же должна признаться честно, что далекая и чужая Россия меня занимает гораздо менее Франции. И это не шкурное чувство. Если будет война (а это единственная возможность спасти престиж и честь нации), то ведь я-то сама теряю все. Из всей нашей семьи (5-х) есть надежда спасти только Игоря. Он будет эвакуирован со школой и, м<ожет> б<ыть>, как-то переживет эту катастрофу (подумать об этом, конечно, страшно). Юрий — на фронт, а ведь современная война — на уничтожение. Я — если меня куда и увезут из Парижа — я погибну без инсулина. Останусь — погибну без маски (иностранцам ведь масок не выдают — первая острая обида!). Старики — едва ли они переживут войну. Очень уж все это страшно. А все-таки опять, как и Мюнхен в сентябре, — трагедию Франции я переношу как свою личную трагедию.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});